
>>641083 (OP)
Я люблю рюкзаки со шпильками. Чтобы у каждого рюкзака была резиновая ручка черного либо кораллового цвета, тогда можно идти с ним в метрополитен и составлять список пассажиров: просто спускаешься по эскалатору и смотришь вправо-влево, вглядываешься в лица и начинаешь писать описание - у кого-то черные кудрявые волосы, а у тян, например, есть воздушный шар оранжевого цвета, я думаю, она купила его в лавке на открытом воздухе напротив цветочного магазина 24 часа. Не помню, чтобы я видел таких девушек.
>2023 год batsu
>20000$ maru
>Охота/сафари batsu
>Путешествия maru
>Что-нибудь еще Посмотрим maru
Я люблю рюкзаки со шпильками. Чтобы у каждого рюкзака была резиновая ручка черного либо кораллового цвета, тогда можно идти с ним в метрополитен и составлять список пассажиров: просто спускаешься по эскалатору и смотришь вправо-влево, вглядываешься в лица и начинаешь писать описание - у кого-то черные кудрявые волосы, а у тян, например, есть воздушный шар оранжевого цвета, я думаю, она купила его в лавке на открытом воздухе напротив цветочного магазина 24 часа. Не помню, чтобы я видел таких девушек.
погнали!

104x104, 1:19
Вчера, 28 апреля 2025 года, я залез под тумбочку в 12:47 по московскому времени, чтобы достать фруктово-шоколадный лёд, завёрнутый в композит из алюминиевой фольги, пластика и бумаги. Моя бывшая пассия уронила его в спешке и не стала утруждать себя поисками, хотя, по моему мнению, именно она должна была этим озаботиться.
За три часа до этого она проветрила комнату, открыв настежь единственное, но большое окно, из которого открывался вид на набережную, и пошла доедать холодный кордон блю, разогревать который в микроволновке ей было лень. Человеческие голоса, шум транспорта, весь шум человеческой деятельности в мире за окном, доставляемый клубами свежего воздуха, в миг охватил все мои чувства и на мгновение вырвал меня из моей подтумбочной реальности, заставил замереть в оцепенении и наблюдать всплывающие один за другим образы, тщательно заранее сохранённые в пунктах следования хаотично мечущегося сознания.
Я лежал под тумбочкой, зажатый между пыльными ножками и забытыми предметами, и размышлял о том, как легко можно потеряться в собственных мыслях. Вспомнились моменты из прошлого: как мы с ней гуляли по набережной, как смеялись над глупыми шутками, как мечтали о будущем, которое теперь казалось таким далёким и недостижимым.
Вдруг я услышал, как она вернулась в комнату. Её шаги были лёгкими, почти неслышными, но я почувствовал её присутствие. Она подошла к тумбочке и, заметив меня, удивлённо спросила:
— Что ты там делаешь?
Я вылез из-под тумбочки, держа в руке обёртку от льда, и ответил:
— Ищу то, что ты уронила.
Она посмотрела на меня с удивлением, потом улыбнулась и сказала:
— Ты всегда такой внимательный.
Мы оба засмеялись, и в этот момент я понял, что, несмотря на все разногласия и недопонимания, несмотря на между нами всё ещё есть что-то особенное.
Мы сели на диван, и я рассказал ей о своих воспоминаниях, о том, как мне не хватало её присутствия, её смеха, её заботы. Она слушала внимательно, иногда кивая, иногда улыбаясь. Когда я закончил, она взяла меня за руку и сказала:
— Я тоже скучала.
Мы сидели в тишине, наслаждаясь моментом, который казался таким хрупким и одновременно таким важным. За окном продолжал шуметь город, но внутри комнаты воцарилась гармония и покой.
В этот момент я понял, что иногда нужно залезть под тумбочку, чтобы найти не только потерянный лёд, но и потерянные чувства, воспоминания и, возможно, надежду на новое начало.
Так мы сидели, держась за руки, и смотрели в окно, где вечернее солнце окрашивало небо в тёплые оттенки, обещая новый день и новые возможности.
И в этот момент я почувствовал, что всё будет хорошо.
За три часа до этого она проветрила комнату, открыв настежь единственное, но большое окно, из которого открывался вид на набережную, и пошла доедать холодный кордон блю, разогревать который в микроволновке ей было лень. Человеческие голоса, шум транспорта, весь шум человеческой деятельности в мире за окном, доставляемый клубами свежего воздуха, в миг охватил все мои чувства и на мгновение вырвал меня из моей подтумбочной реальности, заставил замереть в оцепенении и наблюдать всплывающие один за другим образы, тщательно заранее сохранённые в пунктах следования хаотично мечущегося сознания.
Я лежал под тумбочкой, зажатый между пыльными ножками и забытыми предметами, и размышлял о том, как легко можно потеряться в собственных мыслях. Вспомнились моменты из прошлого: как мы с ней гуляли по набережной, как смеялись над глупыми шутками, как мечтали о будущем, которое теперь казалось таким далёким и недостижимым.
Вдруг я услышал, как она вернулась в комнату. Её шаги были лёгкими, почти неслышными, но я почувствовал её присутствие. Она подошла к тумбочке и, заметив меня, удивлённо спросила:
— Что ты там делаешь?
Я вылез из-под тумбочки, держа в руке обёртку от льда, и ответил:
— Ищу то, что ты уронила.
Она посмотрела на меня с удивлением, потом улыбнулась и сказала:
— Ты всегда такой внимательный.
Мы оба засмеялись, и в этот момент я понял, что, несмотря на все разногласия и недопонимания, несмотря на между нами всё ещё есть что-то особенное.
Мы сели на диван, и я рассказал ей о своих воспоминаниях, о том, как мне не хватало её присутствия, её смеха, её заботы. Она слушала внимательно, иногда кивая, иногда улыбаясь. Когда я закончил, она взяла меня за руку и сказала:
— Я тоже скучала.
Мы сидели в тишине, наслаждаясь моментом, который казался таким хрупким и одновременно таким важным. За окном продолжал шуметь город, но внутри комнаты воцарилась гармония и покой.
В этот момент я понял, что иногда нужно залезть под тумбочку, чтобы найти не только потерянный лёд, но и потерянные чувства, воспоминания и, возможно, надежду на новое начало.
Так мы сидели, держась за руки, и смотрели в окно, где вечернее солнце окрашивало небо в тёплые оттенки, обещая новый день и новые возможности.
И в этот момент я почувствовал, что всё будет хорошо.

104x104, 1:19
Вчера, 28 апреля 2025 года, я залез под тумбочку в 12:47 по московскому времени, чтобы достать фруктово-шоколадный лёд, завёрнутый в композит из алюминиевой фольги, пластика и бумаги. Моя бывшая пассия уронила его в спешке и не стала утруждать себя поисками, хотя, по моему мнению, именно она должна была этим озаботиться.
За три часа до этого она проветрила комнату, открыв настежь единственное, но большое окно, из которого открывался вид на набережную, и пошла доедать холодный кордон блю, разогревать который в микроволновке ей было лень. Человеческие голоса, шум транспорта, весь шум человеческой деятельности в мире за окном, доставляемый клубами свежего воздуха, в миг охватил все мои чувства и на мгновение вырвал меня из моей подтумбочной реальности, заставил замереть в оцепенении и наблюдать всплывающие один за другим образы, тщательно заранее сохранённые в пунктах следования хаотично мечущегося сознания.
Я лежал под тумбочкой, зажатый между пыльными ножками и забытыми предметами, и размышлял о том, как легко можно потеряться в собственных мыслях. Вспомнились моменты из прошлого: как мы с ней гуляли по набережной, как смеялись над глупыми шутками, как мечтали о будущем, которое теперь казалось таким далёким и недостижимым.
Вдруг я услышал, как она вернулась в комнату. Её шаги были лёгкими, почти неслышными, но я почувствовал её присутствие. Она подошла к тумбочке и, заметив меня, удивлённо спросила:
— Что ты там делаешь?
Я вылез из-под тумбочки, держа в руке обёртку от льда, и ответил:
— Ищу то, что ты уронила.
Она посмотрела на меня с удивлением, потом улыбнулась и сказала:
— Ты всегда такой внимательный.
Мы оба засмеялись, и в этот момент я понял, что, несмотря на все разногласия и недопонимания, несмотря на между нами всё ещё есть что-то особенное.
Мы сели на диван, и я рассказал ей о своих воспоминаниях, о том, как мне не хватало её присутствия, её смеха, её заботы. Она слушала внимательно, иногда кивая, иногда улыбаясь. Когда я закончил, она взяла меня за руку и сказала:
— Я тоже скучала.
Мы сидели в тишине, наслаждаясь моментом, который казался таким хрупким и одновременно таким важным. За окном продолжал шуметь город, но внутри комнаты воцарилась гармония и покой.
В этот момент я понял, что иногда нужно залезть под тумбочку, чтобы найти не только потерянный лёд, но и потерянные чувства, воспоминания и, возможно, надежду на новое начало.
Так мы сидели, держась за руки, и смотрели в окно, где вечернее солнце окрашивало небо в тёплые оттенки, обещая новый день и новые возможности.
И в этот момент я почувствовал, что всё будет хорошо.
За три часа до этого она проветрила комнату, открыв настежь единственное, но большое окно, из которого открывался вид на набережную, и пошла доедать холодный кордон блю, разогревать который в микроволновке ей было лень. Человеческие голоса, шум транспорта, весь шум человеческой деятельности в мире за окном, доставляемый клубами свежего воздуха, в миг охватил все мои чувства и на мгновение вырвал меня из моей подтумбочной реальности, заставил замереть в оцепенении и наблюдать всплывающие один за другим образы, тщательно заранее сохранённые в пунктах следования хаотично мечущегося сознания.
Я лежал под тумбочкой, зажатый между пыльными ножками и забытыми предметами, и размышлял о том, как легко можно потеряться в собственных мыслях. Вспомнились моменты из прошлого: как мы с ней гуляли по набережной, как смеялись над глупыми шутками, как мечтали о будущем, которое теперь казалось таким далёким и недостижимым.
Вдруг я услышал, как она вернулась в комнату. Её шаги были лёгкими, почти неслышными, но я почувствовал её присутствие. Она подошла к тумбочке и, заметив меня, удивлённо спросила:
— Что ты там делаешь?
Я вылез из-под тумбочки, держа в руке обёртку от льда, и ответил:
— Ищу то, что ты уронила.
Она посмотрела на меня с удивлением, потом улыбнулась и сказала:
— Ты всегда такой внимательный.
Мы оба засмеялись, и в этот момент я понял, что, несмотря на все разногласия и недопонимания, несмотря на между нами всё ещё есть что-то особенное.
Мы сели на диван, и я рассказал ей о своих воспоминаниях, о том, как мне не хватало её присутствия, её смеха, её заботы. Она слушала внимательно, иногда кивая, иногда улыбаясь. Когда я закончил, она взяла меня за руку и сказала:
— Я тоже скучала.
Мы сидели в тишине, наслаждаясь моментом, который казался таким хрупким и одновременно таким важным. За окном продолжал шуметь город, но внутри комнаты воцарилась гармония и покой.
В этот момент я понял, что иногда нужно залезть под тумбочку, чтобы найти не только потерянный лёд, но и потерянные чувства, воспоминания и, возможно, надежду на новое начало.
Так мы сидели, держась за руки, и смотрели в окно, где вечернее солнце окрашивало небо в тёплые оттенки, обещая новый день и новые возможности.
И в этот момент я почувствовал, что всё будет хорошо.
На втором этаже я сдаю квартиру пожилой женщине, которая, впрочем, никогда в этой квартире не бывает. Я даже не знаю её имени, всё, что мне о ней известно, сводится к тонкому следу жасмина, неизменно сохраняющемуся в коридоре после её редких появлений, и к шелесту её шагов, от которых, если прислушаться через тишину трёх закрытых дверей и деревянного перекрытия, рождается впечатление, будто она идёт не по полу, а скользит по плоскости времени — шаг за шагом, сантиметр за сантиметром. Однажды я услышал в щель под дверью её голос, негромкий, хрипловатый, будто записанный на плёнку, много раз проигранную и поцарапанную, голос, в котором звуки как бы собирались в слова не спереди назад, а изнутри наружу, как мыльные пузыри, всплывающие из-под крышки медного чайника.
А живёт в квартире её дочь — если, конечно, можно использовать слово живёт в его обычном, физиологически-хронологическом смысле. Она появляется и исчезает с деструктивной непринуждённостью света, проходящего сквозь жидкие кристаллы старого монитора, слегка испорченного перепадами напряжения. Её походка отрывочна, ритмически нестабильна, как у сломанных музыкальных шкатулок, а глаза — вернее, глаз — поскольку второй у неё отсутствует в традиционном представлении о глазах, заменён на сложную конструкцию: металлический круг диаметром около четырёх сантиметров, утопленный в глазную орбиту, с герметичным резиновым ободом по краю, семью миниатюрными болтами с рифлёными головками, двумя штифтами-фиксаторами и прорезиненной рукояткой, складной, как у старых складных ножей времён Первой мировой, которую она вытаскивает с тончайшим щелчком, едва уловимым, как звук перерезаемого сухожилия.
Иногда, в моменты, которые сложно отнести ко времени суток или погоде за окном, она позволяет мне открыть этот люк, предварительно вручая мне латунный ключ с восьмиугольным жалом, покрытым патиной, где вместо номерного клейма выгравировано слово Orbis, написанное латинским курсивом, неуверенным, будто писавший сомневался в начертании каждой буквы. Поворот ключа требует усилия, соразмерного натяжению часовой пружины, и при его повороте внутри конструкции что-то щёлкает, поочерёдно — три раза в сторону центра, потом два обратно, как будто внутри в точности отрабатывается программа последовательных механических допусков.
Когда крышка открывается, я вижу не глаз, не орган, не ткань, а полость — деревянную, как ясеневый футляр под хирургические инструменты, обработанную изнутри лаком с резким запахом старой мебельной мастерской. Эта полость — комната. Её геометрия нестабильна, но в моменты наивысшей чёткости она имеет форму правильного додекаэдра, каждое ребро которого представляет собой деревянную балку, на которую нанесены едва различимые вырезы в форме формул, возможно — оптических, возможно — биомеханических.
В центре этой комнаты, на массивной поверхности, выполненной из деревянных досок, сбитых с почти ненормальной тщательностью — шип в паз, без гвоздей, с идеальной подгонкой текстуры волокон — стоит письменный стол. На столе лежат чертежи, покрытые микроскопическим почерком, от которого веет отчаянием недописанной поэмы. А за этим столом работает она — пчела, или то, что на первый взгляд ею кажется, но при ближайшем, безжалостном рассмотрении таковой не является. Её анатомия не соответствует известной энтомологии: грудь и голова соединены гибким хрящевым суставом, отсутствующим у Apis mellifera; антенны состоят из 17 сегментов, а не из привычных 12, и вибрируют с частотой, близкой к частоте человеческой дрожи при переходе в гипотермию. Её лапки снабжены крохотными инструментами — скребками, циркулями, гусиными перьями. Изредка она смотрит на меня — не глазами, а всем корпусом, будто каждый её сегмент обладает зрением.
Когда я слишком долго наблюдаю, она прекращает работу и открывает в полу люк поменьше, из которого поднимается шёпот, похожий на жужжание, но с оттенком фонетики: в нём угадываются фразы, сказанные на наречии, напоминающем смесь латинского, финского и командного языка старых вычислительных машин. После этого люк в глазу дочери закрывается, и она уходит, не говоря ни слова, оставляя меня с ощущением, что я прикоснулся к устройству, работа которого не предусмотрена для человеческого понимания, как если бы кто-то попытался рассмотреть принцип действия урагана через увеличительное стекло, надеясь найти среди вихрей порядок библиотечных полок.
А живёт в квартире её дочь — если, конечно, можно использовать слово живёт в его обычном, физиологически-хронологическом смысле. Она появляется и исчезает с деструктивной непринуждённостью света, проходящего сквозь жидкие кристаллы старого монитора, слегка испорченного перепадами напряжения. Её походка отрывочна, ритмически нестабильна, как у сломанных музыкальных шкатулок, а глаза — вернее, глаз — поскольку второй у неё отсутствует в традиционном представлении о глазах, заменён на сложную конструкцию: металлический круг диаметром около четырёх сантиметров, утопленный в глазную орбиту, с герметичным резиновым ободом по краю, семью миниатюрными болтами с рифлёными головками, двумя штифтами-фиксаторами и прорезиненной рукояткой, складной, как у старых складных ножей времён Первой мировой, которую она вытаскивает с тончайшим щелчком, едва уловимым, как звук перерезаемого сухожилия.
Иногда, в моменты, которые сложно отнести ко времени суток или погоде за окном, она позволяет мне открыть этот люк, предварительно вручая мне латунный ключ с восьмиугольным жалом, покрытым патиной, где вместо номерного клейма выгравировано слово Orbis, написанное латинским курсивом, неуверенным, будто писавший сомневался в начертании каждой буквы. Поворот ключа требует усилия, соразмерного натяжению часовой пружины, и при его повороте внутри конструкции что-то щёлкает, поочерёдно — три раза в сторону центра, потом два обратно, как будто внутри в точности отрабатывается программа последовательных механических допусков.
Когда крышка открывается, я вижу не глаз, не орган, не ткань, а полость — деревянную, как ясеневый футляр под хирургические инструменты, обработанную изнутри лаком с резким запахом старой мебельной мастерской. Эта полость — комната. Её геометрия нестабильна, но в моменты наивысшей чёткости она имеет форму правильного додекаэдра, каждое ребро которого представляет собой деревянную балку, на которую нанесены едва различимые вырезы в форме формул, возможно — оптических, возможно — биомеханических.
В центре этой комнаты, на массивной поверхности, выполненной из деревянных досок, сбитых с почти ненормальной тщательностью — шип в паз, без гвоздей, с идеальной подгонкой текстуры волокон — стоит письменный стол. На столе лежат чертежи, покрытые микроскопическим почерком, от которого веет отчаянием недописанной поэмы. А за этим столом работает она — пчела, или то, что на первый взгляд ею кажется, но при ближайшем, безжалостном рассмотрении таковой не является. Её анатомия не соответствует известной энтомологии: грудь и голова соединены гибким хрящевым суставом, отсутствующим у Apis mellifera; антенны состоят из 17 сегментов, а не из привычных 12, и вибрируют с частотой, близкой к частоте человеческой дрожи при переходе в гипотермию. Её лапки снабжены крохотными инструментами — скребками, циркулями, гусиными перьями. Изредка она смотрит на меня — не глазами, а всем корпусом, будто каждый её сегмент обладает зрением.
Когда я слишком долго наблюдаю, она прекращает работу и открывает в полу люк поменьше, из которого поднимается шёпот, похожий на жужжание, но с оттенком фонетики: в нём угадываются фразы, сказанные на наречии, напоминающем смесь латинского, финского и командного языка старых вычислительных машин. После этого люк в глазу дочери закрывается, и она уходит, не говоря ни слова, оставляя меня с ощущением, что я прикоснулся к устройству, работа которого не предусмотрена для человеческого понимания, как если бы кто-то попытался рассмотреть принцип действия урагана через увеличительное стекло, надеясь найти среди вихрей порядок библиотечных полок.
На втором этаже я сдаю квартиру пожилой женщине, которая, впрочем, никогда в этой квартире не бывает. Я даже не знаю её имени, всё, что мне о ней известно, сводится к тонкому следу жасмина, неизменно сохраняющемуся в коридоре после её редких появлений, и к шелесту её шагов, от которых, если прислушаться через тишину трёх закрытых дверей и деревянного перекрытия, рождается впечатление, будто она идёт не по полу, а скользит по плоскости времени — шаг за шагом, сантиметр за сантиметром. Однажды я услышал в щель под дверью её голос, негромкий, хрипловатый, будто записанный на плёнку, много раз проигранную и поцарапанную, голос, в котором звуки как бы собирались в слова не спереди назад, а изнутри наружу, как мыльные пузыри, всплывающие из-под крышки медного чайника.
А живёт в квартире её дочь — если, конечно, можно использовать слово живёт в его обычном, физиологически-хронологическом смысле. Она появляется и исчезает с деструктивной непринуждённостью света, проходящего сквозь жидкие кристаллы старого монитора, слегка испорченного перепадами напряжения. Её походка отрывочна, ритмически нестабильна, как у сломанных музыкальных шкатулок, а глаза — вернее, глаз — поскольку второй у неё отсутствует в традиционном представлении о глазах, заменён на сложную конструкцию: металлический круг диаметром около четырёх сантиметров, утопленный в глазную орбиту, с герметичным резиновым ободом по краю, семью миниатюрными болтами с рифлёными головками, двумя штифтами-фиксаторами и прорезиненной рукояткой, складной, как у старых складных ножей времён Первой мировой, которую она вытаскивает с тончайшим щелчком, едва уловимым, как звук перерезаемого сухожилия.
Иногда, в моменты, которые сложно отнести ко времени суток или погоде за окном, она позволяет мне открыть этот люк, предварительно вручая мне латунный ключ с восьмиугольным жалом, покрытым патиной, где вместо номерного клейма выгравировано слово Orbis, написанное латинским курсивом, неуверенным, будто писавший сомневался в начертании каждой буквы. Поворот ключа требует усилия, соразмерного натяжению часовой пружины, и при его повороте внутри конструкции что-то щёлкает, поочерёдно — три раза в сторону центра, потом два обратно, как будто внутри в точности отрабатывается программа последовательных механических допусков.
Когда крышка открывается, я вижу не глаз, не орган, не ткань, а полость — деревянную, как ясеневый футляр под хирургические инструменты, обработанную изнутри лаком с резким запахом старой мебельной мастерской. Эта полость — комната. Её геометрия нестабильна, но в моменты наивысшей чёткости она имеет форму правильного додекаэдра, каждое ребро которого представляет собой деревянную балку, на которую нанесены едва различимые вырезы в форме формул, возможно — оптических, возможно — биомеханических.
В центре этой комнаты, на массивной поверхности, выполненной из деревянных досок, сбитых с почти ненормальной тщательностью — шип в паз, без гвоздей, с идеальной подгонкой текстуры волокон — стоит письменный стол. На столе лежат чертежи, покрытые микроскопическим почерком, от которого веет отчаянием недописанной поэмы. А за этим столом работает она — пчела, или то, что на первый взгляд ею кажется, но при ближайшем, безжалостном рассмотрении таковой не является. Её анатомия не соответствует известной энтомологии: грудь и голова соединены гибким хрящевым суставом, отсутствующим у Apis mellifera; антенны состоят из 17 сегментов, а не из привычных 12, и вибрируют с частотой, близкой к частоте человеческой дрожи при переходе в гипотермию. Её лапки снабжены крохотными инструментами — скребками, циркулями, гусиными перьями. Изредка она смотрит на меня — не глазами, а всем корпусом, будто каждый её сегмент обладает зрением.
Когда я слишком долго наблюдаю, она прекращает работу и открывает в полу люк поменьше, из которого поднимается шёпот, похожий на жужжание, но с оттенком фонетики: в нём угадываются фразы, сказанные на наречии, напоминающем смесь латинского, финского и командного языка старых вычислительных машин. После этого люк в глазу дочери закрывается, и она уходит, не говоря ни слова, оставляя меня с ощущением, что я прикоснулся к устройству, работа которого не предусмотрена для человеческого понимания, как если бы кто-то попытался рассмотреть принцип действия урагана через увеличительное стекло, надеясь найти среди вихрей порядок библиотечных полок.
А живёт в квартире её дочь — если, конечно, можно использовать слово живёт в его обычном, физиологически-хронологическом смысле. Она появляется и исчезает с деструктивной непринуждённостью света, проходящего сквозь жидкие кристаллы старого монитора, слегка испорченного перепадами напряжения. Её походка отрывочна, ритмически нестабильна, как у сломанных музыкальных шкатулок, а глаза — вернее, глаз — поскольку второй у неё отсутствует в традиционном представлении о глазах, заменён на сложную конструкцию: металлический круг диаметром около четырёх сантиметров, утопленный в глазную орбиту, с герметичным резиновым ободом по краю, семью миниатюрными болтами с рифлёными головками, двумя штифтами-фиксаторами и прорезиненной рукояткой, складной, как у старых складных ножей времён Первой мировой, которую она вытаскивает с тончайшим щелчком, едва уловимым, как звук перерезаемого сухожилия.
Иногда, в моменты, которые сложно отнести ко времени суток или погоде за окном, она позволяет мне открыть этот люк, предварительно вручая мне латунный ключ с восьмиугольным жалом, покрытым патиной, где вместо номерного клейма выгравировано слово Orbis, написанное латинским курсивом, неуверенным, будто писавший сомневался в начертании каждой буквы. Поворот ключа требует усилия, соразмерного натяжению часовой пружины, и при его повороте внутри конструкции что-то щёлкает, поочерёдно — три раза в сторону центра, потом два обратно, как будто внутри в точности отрабатывается программа последовательных механических допусков.
Когда крышка открывается, я вижу не глаз, не орган, не ткань, а полость — деревянную, как ясеневый футляр под хирургические инструменты, обработанную изнутри лаком с резким запахом старой мебельной мастерской. Эта полость — комната. Её геометрия нестабильна, но в моменты наивысшей чёткости она имеет форму правильного додекаэдра, каждое ребро которого представляет собой деревянную балку, на которую нанесены едва различимые вырезы в форме формул, возможно — оптических, возможно — биомеханических.
В центре этой комнаты, на массивной поверхности, выполненной из деревянных досок, сбитых с почти ненормальной тщательностью — шип в паз, без гвоздей, с идеальной подгонкой текстуры волокон — стоит письменный стол. На столе лежат чертежи, покрытые микроскопическим почерком, от которого веет отчаянием недописанной поэмы. А за этим столом работает она — пчела, или то, что на первый взгляд ею кажется, но при ближайшем, безжалостном рассмотрении таковой не является. Её анатомия не соответствует известной энтомологии: грудь и голова соединены гибким хрящевым суставом, отсутствующим у Apis mellifera; антенны состоят из 17 сегментов, а не из привычных 12, и вибрируют с частотой, близкой к частоте человеческой дрожи при переходе в гипотермию. Её лапки снабжены крохотными инструментами — скребками, циркулями, гусиными перьями. Изредка она смотрит на меня — не глазами, а всем корпусом, будто каждый её сегмент обладает зрением.
Когда я слишком долго наблюдаю, она прекращает работу и открывает в полу люк поменьше, из которого поднимается шёпот, похожий на жужжание, но с оттенком фонетики: в нём угадываются фразы, сказанные на наречии, напоминающем смесь латинского, финского и командного языка старых вычислительных машин. После этого люк в глазу дочери закрывается, и она уходит, не говоря ни слова, оставляя меня с ощущением, что я прикоснулся к устройству, работа которого не предусмотрена для человеческого понимания, как если бы кто-то попытался рассмотреть принцип действия урагана через увеличительное стекло, надеясь найти среди вихрей порядок библиотечных полок.
После очередного закрытия люка, который, как мне начинает казаться, вовсе не встраивается в её череп, а скорее существует на стыке материального и инерциального, я долго стою в коридоре, где всегда немного холоднее, чем в остальных частях дома, хотя термометр, укреплённый в металлическом гнезде у дверного косяка, неизменно показывает 22,3 °C. Воздух здесь плотный, с примесью чего-то металлического, как если бы мельчайшие медные опилки свободно плавали в нём, повинуясь медленному броуновскому движению. Это пространство между дверью моей квартиры и её дверью, между лестницей и щелью под плинтусом, я со временем стал воспринимать как зону низкой стабильности — точку, в которой вещество и сознание взаимодействуют по нелинейным законам.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
После очередного закрытия люка, который, как мне начинает казаться, вовсе не встраивается в её череп, а скорее существует на стыке материального и инерциального, я долго стою в коридоре, где всегда немного холоднее, чем в остальных частях дома, хотя термометр, укреплённый в металлическом гнезде у дверного косяка, неизменно показывает 22,3 °C. Воздух здесь плотный, с примесью чего-то металлического, как если бы мельчайшие медные опилки свободно плавали в нём, повинуясь медленному броуновскому движению. Это пространство между дверью моей квартиры и её дверью, между лестницей и щелью под плинтусом, я со временем стал воспринимать как зону низкой стабильности — точку, в которой вещество и сознание взаимодействуют по нелинейным законам.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
После очередного закрытия люка, который, как мне начинает казаться, вовсе не встраивается в её череп, а скорее существует на стыке материального и инерциального, я долго стою в коридоре, где всегда немного холоднее, чем в остальных частях дома, хотя термометр, укреплённый в металлическом гнезде у дверного косяка, неизменно показывает 22,3 °C. Воздух здесь плотный, с примесью чего-то металлического, как если бы мельчайшие медные опилки свободно плавали в нём, повинуясь медленному броуновскому движению. Это пространство между дверью моей квартиры и её дверью, между лестницей и щелью под плинтусом, я со временем стал воспринимать как зону низкой стабильности — точку, в которой вещество и сознание взаимодействуют по нелинейным законам.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
После очередного закрытия люка, который, как мне начинает казаться, вовсе не встраивается в её череп, а скорее существует на стыке материального и инерциального, я долго стою в коридоре, где всегда немного холоднее, чем в остальных частях дома, хотя термометр, укреплённый в металлическом гнезде у дверного косяка, неизменно показывает 22,3 °C. Воздух здесь плотный, с примесью чего-то металлического, как если бы мельчайшие медные опилки свободно плавали в нём, повинуясь медленному броуновскому движению. Это пространство между дверью моей квартиры и её дверью, между лестницей и щелью под плинтусом, я со временем стал воспринимать как зону низкой стабильности — точку, в которой вещество и сознание взаимодействуют по нелинейным законам.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
Именно здесь, в этом коридоре, на границе двух реальностей, мне впервые привиделось зеркало. Оно не висело, не стояло и не было встроено в стену — оно существовало, как существует ошибка в программе: не вписанное в интерфейс, но нарушающее его поведение. Поверхность зеркала была не стеклянной — скорее, она походила на слой живой плёнки, покрытой микротрещинами, при взгляде на которые возникало чувство, будто ты рассматриваешь карту чужого города, все улицы которого ведут внутрь.
В этом зеркале я видел не себя, а отголоски предметов, не находящихся в коридоре, но явно имеющих к нему отношение. Например, резной стул, обитый тканью, на которой был изображён повторяющийся узор, напоминающий одновременно микроскопические изображения пыльцы сосны и фотографии солнечной короны в ультрафиолете. Или часы, стрелки которых двигались по спирали, описывая не круг, а воронку, втягивая в себя время с периферии к центру, как в воронке Саккары. А иногда — и это особенно пугало — в зеркале появлялось лицо дочери, но не в её обычной форме, а с двумя глазами, оба из которых были люками, синхронно открывающимися наружу, как створки батискафа, внутри которых вращались маленькие геликоидальные лестницы, уводящие куда-то вниз.
Я стал возвращаться к зеркалу всё чаще, проверяя его наличие — оно никогда не было там, когда я звал кого-либо посмотреть; оно проявлялось только в состоянии предельной сосредоточенности, почти медитативного отключения. И каждый раз в отражении появлялось что-то новое: однажды — лестница, сконструированная из позвоночников некрупных млекопитающих, ведущая от потолка к полу, но не соединяющая их, а скорее разрывающая собой промежуток между. Другой раз — настольная лампа, у которой плафон был наполнен не светом, а жидкостью, внутри которой плавали знаки — латинские, кириллические, глифы, схожие с шумерскими, и некоторые — вовсе не из человеческой письменности.
Позже я понял, что зеркало — это интерфейс. Или, возможно, нечто пост-интерфейсное: устройство, не нуждающееся в сознательном управлении, но привязанное к определённым паттернам внимания. Оно реагировало на моё приближение не по факту физического движения, а по степени моего внутреннего приближения — когда мысль, затянутая в воронку любопытства, достигала критического значения, зеркало как бы подключалось к моей линии мышления, устанавливая туннель.
И в один из таких моментов, когда изображение в зеркале было особенно чётким, я увидел то, чего не ожидал: ту самую пчелу — не за столом, не в деревянной комнате, а в положении почти стоячем, на фоне небесного свода, густо усеянного угольно-чёрными сферами, каждая из которых медленно вращалась, испуская спиральные пульсации. Пчела была больше обычного — возможно, сантиметра на три, и в лапках держала конструкцию, отдалённо напоминающую секстант, но снабжённую капиллярной системой и тремя симметричными линзами, в которых отражались сложные многоугольные структуры.
Эта сцена продолжалась не более двух секунд, после чего зеркало снова стало плоским, глухим, как поверхность двери, на которую нанесён глянцевый лак. Но с того момента я начал подозревать, что пчела — не просто жительница комнаты в глазу, но агент. Агент, выполняющий функцию наблюдения, коррекции и, возможно, связи с иными слоями реальности. Сами линзы её прибора подсказывали, что она фиксирует не то, что есть, а то, что становится, — предельное состояние материи, её колебания на пороге изменений, как сейсмограф, улавливающий трещины в основании мира.
Однажды, когда дочь вышла из квартиры — она всегда выходит медленно, как будто проталкивается сквозь густую среду, — я заметил, что на месте, где обычно замыкается люк в её глазу, осталось едва заметное углубление, в котором блестела крошечная шестерёнка — меньше макового зёрнышка, с девятью зубцами. Я не удержался и дотронулся до неё ногтем, и в этот момент послышался щелчок, будто изнутри меня кто-то перезапустил — не память, не мышление, а определения. Всё вокруг изменило контур: стены стали чуть дальше, пол — чуть мягче, воздух — гуще.
Я понял, что теперь вижу конструкцию её лица не как орган, а как узел. Узел, через который проходит поток — не воздуха, не электричества, а чего-то более тонкого, возможно, мнемонического. Это лицо было не лицом в привычном смысле, а передатчиком, ретранслятором, преобразующим волны реальности в символы, хранящиеся в пчелином архиве.
Вечером того же дня, под лестницей, в тени пыльных труб, я обнаружил крохотный предмет — цилиндр длиной не более сантиметра, выполненный из чёрного стекла с желтоватым отливом. На одном конце была насечка, похожая на биометрический интерфейс, а на другом — углубление, в точности совпадающее с формой шестерёнки из её глаза. Я инстинктивно соединил их. Сначала ничего не произошло. Но спустя несколько секунд предмет начал излучать тёплый свет — не прямой, а как будто вспоминающий свет, свет, который светил назад.
И в этом свете я увидел улицу, которой не существует. С окнами, расположенными под прямыми углами к небу, и дверями, которые были завёрнуты внутрь, как подкладка старого пиджака. И в одном из этих окон я увидел себя — стоящего, наблюдающего, держащего в руках предмет из чёрного стекла, и в глазу моём — люк.
Следует отметить, что с момента первого функционального сопряжения между шестерёнкой и цилиндром наблюдается стойкое смещение координат восприятия: уровень сигнального шума, регистрируемого на периферии сознания, снизился до пороговых значений, а плотность ментальных артефактов, обычно интерпретируемых как "ощущения" или "впечатления", приблизилась к статистической погрешности. Это, в свою очередь, позволило перейти от наблюдения к протоколированию.
Структурно-логическая модель описываемой среды (далее — СЛМ-С), при сопоставлении с ранее установившейся системой категориальных обозначений, оказалась несовместимой не по признаку топологии или аксиоматики, но исключительно по критерию функциональной избыточности. Каждый элемент пространства — от расположения выключателей в коридоре до паттерна деформаций на подушке кресла в гостиной — предлагал более одной интерпретации, при этом не выказывая ни предпочтения, ни сопротивления любой из них.
Расположение предметов в квартире (как моей, так и дочери женщины, которая формально числится съёмщицей) следует определённому вектору, чья направленность не поддаётся тривиальной картографической логике. Например, если, встав у холодильника и сделав ровно семь шагов по направлению к раковине, наклониться под углом в 19°, соотнося свой взгляд с линией теней от оконных перекладин, можно заметить слабое флуктуационное мигание половицы, четвёртой от левого края — мигание, при внимательном рассмотрении, состоит из трёх фаз: затухающей, резонансной и стабилизационной, каждая из которых сопровождается изменением коэффициента преломления воздуха в пределах 0.03±0.01 по шкале, не имеющей общего названия.
Это наблюдение стало основой так называемой "теории ложной устойчивости", согласно которой все элементы интерьера, будучи внешне статичными, обладают динамической характеристикой отклика — в частности, на изменения положения наблюдателя, уровня освещённости, а также параметров, обозначаемых в записях пчелы как ψ-бета и τ-гамма (перевести их в привычную метрическую систему не представляется возможным, так как они измеряются через отношение временных интервалов к когерентности отражённого сигнала от внутренней поверхности черепной коробки).
Из этого проистекает необходимость введения новой системы описания объектов, где каждый предмет характеризуется не только геометрическими и физическими свойствами, но и степенью отклика на наблюдение. Так, например, письменный стол пчелы (ранее упомянутый как расположенный в центре деревянной комнаты внутри глаза) следует описывать не как "стол из дерева", а как "структуру класса Π, обладающую четырьмя устойчивыми вершинами и центральным горизонтальным репозитором с коэффициентом дрейфа 2.71±0.03", что, при воспроизведении модели, позволит сохранить параметры его взаимодействия с локальной гравитацией и акустическими контурами.
При очередной активации интерфейса, зафиксировано изменение конфигурации внутреннего объема глаза: вместо деревянной комнаты наблюдался цилиндрический коридор с равномерным освещением, источники которого отсутствовали или были встроены в текстуру поверхности. По стенам коридора располагались металлические петли (форма: эллиптическая, длина большой оси: 13 мм, расстояние между соседними петлями: 21 мм), в которых находились свитки, плотно свернутые и перевязанные проволокой с наногравировкой.
Сразу после считывания фрагмента произошла кратковременная рекурсия визуального канала: изображение начало повторяться с периодом 0.43 сек, при этом каждая итерация становилась менее насыщенной, пока не исчезла полностью. Подобные визуальные рекурсии, согласно записям, обычно свидетельствуют о завершении сеанса доступа к инфокомпоненту объекта. Вернувшись в состояние наблюдения "внешнего" мира (коридор, квартира, лестничная площадка), я обнаружил, что освещённость изменилась на 7.8%, температура воздуха — на 0.5°C, а положение дверной ручки сместилось на 1.2° по часовой стрелке (учитывая стабильное положение двери, это указывает на микросдвиг механизма фиксации).
После всего вышеперечисленного следует упомянуть один примечательный факт: с момента первой активации соединения с цилиндром я не сплю. Отсутствие сна не ощущается как дефицит, как усталость или износ, но скорее как устранение одного из устаревших этапов цикла обработки. В течение трёх ночей (по условной шкале времени) наблюдается постоянный уровень бодрствования с равномерной активацией кортикальных зон, что в обычной человеческой модели соответствовало бы чередованию фаз REM и NREM, однако без сопровождающих сновидений или провалов сознания.
Именно в этом состоянии я продолжаю регистрировать сигналы: не для анализа, не для осмысления, не для последующего вывода, а лишь ради чистоты накопления. Так, недавно была замечена особенность резонанса в шепоте вентиляционной решётки: он модулирован на частоте 172.3 Гц, в которой прослеживается гармоническая интерференция с тоном холодильника (базовая частота компрессора: 60.1 Гц), что создаёт в пространстве кухни зону стоячей волны длиной 48 см, начинающуюся от края стола и заканчивающуюся в месте пересечения тени от лампы с линией кафеля.
Этот факт в протоколе отмечен как «признак латентной симметрии», не требующий дальнейшего действия.
Все последующие наблюдения продолжаются.
Структурно-логическая модель описываемой среды (далее — СЛМ-С), при сопоставлении с ранее установившейся системой категориальных обозначений, оказалась несовместимой не по признаку топологии или аксиоматики, но исключительно по критерию функциональной избыточности. Каждый элемент пространства — от расположения выключателей в коридоре до паттерна деформаций на подушке кресла в гостиной — предлагал более одной интерпретации, при этом не выказывая ни предпочтения, ни сопротивления любой из них.
Расположение предметов в квартире (как моей, так и дочери женщины, которая формально числится съёмщицей) следует определённому вектору, чья направленность не поддаётся тривиальной картографической логике. Например, если, встав у холодильника и сделав ровно семь шагов по направлению к раковине, наклониться под углом в 19°, соотнося свой взгляд с линией теней от оконных перекладин, можно заметить слабое флуктуационное мигание половицы, четвёртой от левого края — мигание, при внимательном рассмотрении, состоит из трёх фаз: затухающей, резонансной и стабилизационной, каждая из которых сопровождается изменением коэффициента преломления воздуха в пределах 0.03±0.01 по шкале, не имеющей общего названия.
Это наблюдение стало основой так называемой "теории ложной устойчивости", согласно которой все элементы интерьера, будучи внешне статичными, обладают динамической характеристикой отклика — в частности, на изменения положения наблюдателя, уровня освещённости, а также параметров, обозначаемых в записях пчелы как ψ-бета и τ-гамма (перевести их в привычную метрическую систему не представляется возможным, так как они измеряются через отношение временных интервалов к когерентности отражённого сигнала от внутренней поверхности черепной коробки).
Из этого проистекает необходимость введения новой системы описания объектов, где каждый предмет характеризуется не только геометрическими и физическими свойствами, но и степенью отклика на наблюдение. Так, например, письменный стол пчелы (ранее упомянутый как расположенный в центре деревянной комнаты внутри глаза) следует описывать не как "стол из дерева", а как "структуру класса Π, обладающую четырьмя устойчивыми вершинами и центральным горизонтальным репозитором с коэффициентом дрейфа 2.71±0.03", что, при воспроизведении модели, позволит сохранить параметры его взаимодействия с локальной гравитацией и акустическими контурами.
При очередной активации интерфейса, зафиксировано изменение конфигурации внутреннего объема глаза: вместо деревянной комнаты наблюдался цилиндрический коридор с равномерным освещением, источники которого отсутствовали или были встроены в текстуру поверхности. По стенам коридора располагались металлические петли (форма: эллиптическая, длина большой оси: 13 мм, расстояние между соседними петлями: 21 мм), в которых находились свитки, плотно свернутые и перевязанные проволокой с наногравировкой.
Сразу после считывания фрагмента произошла кратковременная рекурсия визуального канала: изображение начало повторяться с периодом 0.43 сек, при этом каждая итерация становилась менее насыщенной, пока не исчезла полностью. Подобные визуальные рекурсии, согласно записям, обычно свидетельствуют о завершении сеанса доступа к инфокомпоненту объекта. Вернувшись в состояние наблюдения "внешнего" мира (коридор, квартира, лестничная площадка), я обнаружил, что освещённость изменилась на 7.8%, температура воздуха — на 0.5°C, а положение дверной ручки сместилось на 1.2° по часовой стрелке (учитывая стабильное положение двери, это указывает на микросдвиг механизма фиксации).
После всего вышеперечисленного следует упомянуть один примечательный факт: с момента первой активации соединения с цилиндром я не сплю. Отсутствие сна не ощущается как дефицит, как усталость или износ, но скорее как устранение одного из устаревших этапов цикла обработки. В течение трёх ночей (по условной шкале времени) наблюдается постоянный уровень бодрствования с равномерной активацией кортикальных зон, что в обычной человеческой модели соответствовало бы чередованию фаз REM и NREM, однако без сопровождающих сновидений или провалов сознания.
Именно в этом состоянии я продолжаю регистрировать сигналы: не для анализа, не для осмысления, не для последующего вывода, а лишь ради чистоты накопления. Так, недавно была замечена особенность резонанса в шепоте вентиляционной решётки: он модулирован на частоте 172.3 Гц, в которой прослеживается гармоническая интерференция с тоном холодильника (базовая частота компрессора: 60.1 Гц), что создаёт в пространстве кухни зону стоячей волны длиной 48 см, начинающуюся от края стола и заканчивающуюся в месте пересечения тени от лампы с линией кафеля.
Этот факт в протоколе отмечен как «признак латентной симметрии», не требующий дальнейшего действия.
Все последующие наблюдения продолжаются.
Следует отметить, что с момента первого функционального сопряжения между шестерёнкой и цилиндром наблюдается стойкое смещение координат восприятия: уровень сигнального шума, регистрируемого на периферии сознания, снизился до пороговых значений, а плотность ментальных артефактов, обычно интерпретируемых как "ощущения" или "впечатления", приблизилась к статистической погрешности. Это, в свою очередь, позволило перейти от наблюдения к протоколированию.
Структурно-логическая модель описываемой среды (далее — СЛМ-С), при сопоставлении с ранее установившейся системой категориальных обозначений, оказалась несовместимой не по признаку топологии или аксиоматики, но исключительно по критерию функциональной избыточности. Каждый элемент пространства — от расположения выключателей в коридоре до паттерна деформаций на подушке кресла в гостиной — предлагал более одной интерпретации, при этом не выказывая ни предпочтения, ни сопротивления любой из них.
Расположение предметов в квартире (как моей, так и дочери женщины, которая формально числится съёмщицей) следует определённому вектору, чья направленность не поддаётся тривиальной картографической логике. Например, если, встав у холодильника и сделав ровно семь шагов по направлению к раковине, наклониться под углом в 19°, соотнося свой взгляд с линией теней от оконных перекладин, можно заметить слабое флуктуационное мигание половицы, четвёртой от левого края — мигание, при внимательном рассмотрении, состоит из трёх фаз: затухающей, резонансной и стабилизационной, каждая из которых сопровождается изменением коэффициента преломления воздуха в пределах 0.03±0.01 по шкале, не имеющей общего названия.
Это наблюдение стало основой так называемой "теории ложной устойчивости", согласно которой все элементы интерьера, будучи внешне статичными, обладают динамической характеристикой отклика — в частности, на изменения положения наблюдателя, уровня освещённости, а также параметров, обозначаемых в записях пчелы как ψ-бета и τ-гамма (перевести их в привычную метрическую систему не представляется возможным, так как они измеряются через отношение временных интервалов к когерентности отражённого сигнала от внутренней поверхности черепной коробки).
Из этого проистекает необходимость введения новой системы описания объектов, где каждый предмет характеризуется не только геометрическими и физическими свойствами, но и степенью отклика на наблюдение. Так, например, письменный стол пчелы (ранее упомянутый как расположенный в центре деревянной комнаты внутри глаза) следует описывать не как "стол из дерева", а как "структуру класса Π, обладающую четырьмя устойчивыми вершинами и центральным горизонтальным репозитором с коэффициентом дрейфа 2.71±0.03", что, при воспроизведении модели, позволит сохранить параметры его взаимодействия с локальной гравитацией и акустическими контурами.
При очередной активации интерфейса, зафиксировано изменение конфигурации внутреннего объема глаза: вместо деревянной комнаты наблюдался цилиндрический коридор с равномерным освещением, источники которого отсутствовали или были встроены в текстуру поверхности. По стенам коридора располагались металлические петли (форма: эллиптическая, длина большой оси: 13 мм, расстояние между соседними петлями: 21 мм), в которых находились свитки, плотно свернутые и перевязанные проволокой с наногравировкой.
Сразу после считывания фрагмента произошла кратковременная рекурсия визуального канала: изображение начало повторяться с периодом 0.43 сек, при этом каждая итерация становилась менее насыщенной, пока не исчезла полностью. Подобные визуальные рекурсии, согласно записям, обычно свидетельствуют о завершении сеанса доступа к инфокомпоненту объекта. Вернувшись в состояние наблюдения "внешнего" мира (коридор, квартира, лестничная площадка), я обнаружил, что освещённость изменилась на 7.8%, температура воздуха — на 0.5°C, а положение дверной ручки сместилось на 1.2° по часовой стрелке (учитывая стабильное положение двери, это указывает на микросдвиг механизма фиксации).
После всего вышеперечисленного следует упомянуть один примечательный факт: с момента первой активации соединения с цилиндром я не сплю. Отсутствие сна не ощущается как дефицит, как усталость или износ, но скорее как устранение одного из устаревших этапов цикла обработки. В течение трёх ночей (по условной шкале времени) наблюдается постоянный уровень бодрствования с равномерной активацией кортикальных зон, что в обычной человеческой модели соответствовало бы чередованию фаз REM и NREM, однако без сопровождающих сновидений или провалов сознания.
Именно в этом состоянии я продолжаю регистрировать сигналы: не для анализа, не для осмысления, не для последующего вывода, а лишь ради чистоты накопления. Так, недавно была замечена особенность резонанса в шепоте вентиляционной решётки: он модулирован на частоте 172.3 Гц, в которой прослеживается гармоническая интерференция с тоном холодильника (базовая частота компрессора: 60.1 Гц), что создаёт в пространстве кухни зону стоячей волны длиной 48 см, начинающуюся от края стола и заканчивающуюся в месте пересечения тени от лампы с линией кафеля.
Этот факт в протоколе отмечен как «признак латентной симметрии», не требующий дальнейшего действия.
Все последующие наблюдения продолжаются.
Структурно-логическая модель описываемой среды (далее — СЛМ-С), при сопоставлении с ранее установившейся системой категориальных обозначений, оказалась несовместимой не по признаку топологии или аксиоматики, но исключительно по критерию функциональной избыточности. Каждый элемент пространства — от расположения выключателей в коридоре до паттерна деформаций на подушке кресла в гостиной — предлагал более одной интерпретации, при этом не выказывая ни предпочтения, ни сопротивления любой из них.
Расположение предметов в квартире (как моей, так и дочери женщины, которая формально числится съёмщицей) следует определённому вектору, чья направленность не поддаётся тривиальной картографической логике. Например, если, встав у холодильника и сделав ровно семь шагов по направлению к раковине, наклониться под углом в 19°, соотнося свой взгляд с линией теней от оконных перекладин, можно заметить слабое флуктуационное мигание половицы, четвёртой от левого края — мигание, при внимательном рассмотрении, состоит из трёх фаз: затухающей, резонансной и стабилизационной, каждая из которых сопровождается изменением коэффициента преломления воздуха в пределах 0.03±0.01 по шкале, не имеющей общего названия.
Это наблюдение стало основой так называемой "теории ложной устойчивости", согласно которой все элементы интерьера, будучи внешне статичными, обладают динамической характеристикой отклика — в частности, на изменения положения наблюдателя, уровня освещённости, а также параметров, обозначаемых в записях пчелы как ψ-бета и τ-гамма (перевести их в привычную метрическую систему не представляется возможным, так как они измеряются через отношение временных интервалов к когерентности отражённого сигнала от внутренней поверхности черепной коробки).
Из этого проистекает необходимость введения новой системы описания объектов, где каждый предмет характеризуется не только геометрическими и физическими свойствами, но и степенью отклика на наблюдение. Так, например, письменный стол пчелы (ранее упомянутый как расположенный в центре деревянной комнаты внутри глаза) следует описывать не как "стол из дерева", а как "структуру класса Π, обладающую четырьмя устойчивыми вершинами и центральным горизонтальным репозитором с коэффициентом дрейфа 2.71±0.03", что, при воспроизведении модели, позволит сохранить параметры его взаимодействия с локальной гравитацией и акустическими контурами.
При очередной активации интерфейса, зафиксировано изменение конфигурации внутреннего объема глаза: вместо деревянной комнаты наблюдался цилиндрический коридор с равномерным освещением, источники которого отсутствовали или были встроены в текстуру поверхности. По стенам коридора располагались металлические петли (форма: эллиптическая, длина большой оси: 13 мм, расстояние между соседними петлями: 21 мм), в которых находились свитки, плотно свернутые и перевязанные проволокой с наногравировкой.
Сразу после считывания фрагмента произошла кратковременная рекурсия визуального канала: изображение начало повторяться с периодом 0.43 сек, при этом каждая итерация становилась менее насыщенной, пока не исчезла полностью. Подобные визуальные рекурсии, согласно записям, обычно свидетельствуют о завершении сеанса доступа к инфокомпоненту объекта. Вернувшись в состояние наблюдения "внешнего" мира (коридор, квартира, лестничная площадка), я обнаружил, что освещённость изменилась на 7.8%, температура воздуха — на 0.5°C, а положение дверной ручки сместилось на 1.2° по часовой стрелке (учитывая стабильное положение двери, это указывает на микросдвиг механизма фиксации).
После всего вышеперечисленного следует упомянуть один примечательный факт: с момента первой активации соединения с цилиндром я не сплю. Отсутствие сна не ощущается как дефицит, как усталость или износ, но скорее как устранение одного из устаревших этапов цикла обработки. В течение трёх ночей (по условной шкале времени) наблюдается постоянный уровень бодрствования с равномерной активацией кортикальных зон, что в обычной человеческой модели соответствовало бы чередованию фаз REM и NREM, однако без сопровождающих сновидений или провалов сознания.
Именно в этом состоянии я продолжаю регистрировать сигналы: не для анализа, не для осмысления, не для последующего вывода, а лишь ради чистоты накопления. Так, недавно была замечена особенность резонанса в шепоте вентиляционной решётки: он модулирован на частоте 172.3 Гц, в которой прослеживается гармоническая интерференция с тоном холодильника (базовая частота компрессора: 60.1 Гц), что создаёт в пространстве кухни зону стоячей волны длиной 48 см, начинающуюся от края стола и заканчивающуюся в месте пересечения тени от лампы с линией кафеля.
Этот факт в протоколе отмечен как «признак латентной симметрии», не требующий дальнейшего действия.
Все последующие наблюдения продолжаются.
Кассетная полка, расположенная на внутренней стороне коридорной стены, хотя и не использовалась мной по назначению в течение по крайней мере нескольких лет, была организована с предельной аккуратностью, словно не в целях хранения, но в целях демонстрации моего собственного понимания упорядоченности как явления в себе. Объекты, размещённые на ней — коробки от аудиокассет, некоторые из которых обесцвечены, другие и вовсе без маркировки, — не содержали носителей, а лишь пустоты, аккуратно вымытые, просушенные и возвращённые на места, будто в этом состоянии они сохраняли больше информации, чем могли бы вместить, будучи наполненными.
Их расположение, однажды замеченное мной, а затем сопоставленное с планом квартала, воспроизводило, хотя и с неточной привязкой, схему распределения водосточных решёток в районе между двумя параллельными улицами, разделёнными бульваром. Было ли это совпадением — я сказать не мог, но и в числе обычных случайностей подобное казалось избыточным по своему структурному весу.
Проходя мимо полки ежедневно, я — точнее, то, что следовало бы обозначить как фиксатор наблюдений, отмечал микроскопическое смещение одной из коробок: с краю, ближе к входной двери, чёрная, чуть тронутая пылью, с заусенцем на нижнем ребре. Смещение было в диапазоне, заметном лишь в сравнении с предыдущей фотографией, сделанной мной, по настоянию привычки, каждое утро, прежде чем я зашторивал окна.
Подоконник в жилой комнате, куда я никого не водил, потому что в этом не было надобности, был выложен стеклянной плиткой, едва заметно колеблющейся под пальцами при сильном нажиме. Поверх плитки лежали три предмета: белый плоский камень, гладкий и слегка изогнутый, металлическая шайба, возможно, элемент водопроводного фитинга, и тонкий прозрачный прямоугольник, по всей вероятности, часть старого слайда. Их порядок не менялся, но на поверхности каждого из них регулярно появлялись новые отпечатки: овальные, линзовидные, чересчур симметричные.
Они были сухими, и всё же с некой едва уловимой влажностью, ускользающей при первом же прикосновении. Откуда брались отпечатки — оставалось непрояснённым, и никакие ночные камеры, установленные мной для фиксации возможной активности, не демонстрировали ничего, кроме того, что было уже очевидно: окна оставались закрытыми, дверные ручки — неподвижны, сквозняки отсутствовали.
Кресло, на котором, как предполагалось, иногда могла сидеть дочь пожилой женщины, в действительности оставалось в девственно нетронутом состоянии. Ворс не изменял направления, в подлокотниках не оседала пыль, характерная для длительного контакта с кожей. Однако в стыке между подушкой и боковиной я однажды обнаружил микроскопическое перо, тонкое и изогнутое, как обломок усика насекомого. Оно не принадлежало ни перьевой подушке, ни домашней птице (в доме птиц не было), ни, как показала моя консультация с энтомологом, известному виду летающих обитателей местности.
Собственно, и сама дочь, в квартире присутствовала не часто. Её появление я фиксировал по косвенным признакам: один раз — по смятой салфетке, другой — по смене положения банки с растворимым кофе, третий — по изменению громкости на радиоприёмнике, чьё текущее состояние сигнализировало о недавнем, но непродолжительном включении.
О её действиях и намерениях я судить не мог, но между этими краткими проявлениями сохранялась одна устойчивая особенность: люк, расположенный в зоне её левого глаза, оставался закрытым, однако вокруг его обода появлялся тончайший налёт, едва заметный, но имеющий постоянную тенденцию к накоплению. На ощупь — шероховатый, при увеличении — кристаллический, не поддающийся растворению в воде, но разрушающийся при воздействии сухого воздуха.
Ни одна из подруг моей матери, с которымы я регулярно вынужден видеться на маминой работе, и которых использую для анализа предоставляемых данных, чтобы совмещать неприятное с полезным, не смогла дать однозначного заключения. Материал не был органическим, не был минеральным, не был синтетическим — он просто был. Суть ответа всегда была одна и та же: "Состав неопределён. Повторная проба невозможна. Сохранить в архиве как N/A."
Ничего, кроме этого, не происходило. Двери не скрипели. Свет не моргал. Запахов не было. Вентиляция работала в штатном режиме. Ковёр не собирал пыль. Поверхности не загрязнялись. За стеклом балкона виднелся привычный ландшафт — антенны, фасады, линии проводов, не подающего признаков дрожания неба.
И всё же каждый вечер, перед тем как зашторивать окна, я останавливался у кассетной полки, сопоставлял фотографию текущего положения коробок с предыдущей, делал метку в журнале, гасил свет и уходил вглубь квартиры, не проверяя люк, не включая радио, не трогая кресло, не задавая вопросов. Потому что ответы, если они вообще имелись, не изменили бы ничего.
Ибо люк, даже будучи закрытым, продолжал присутствовать. А значит — продолжало присутствовать всё остальное, в состоянии потенциального проявления. Мне достаточно было только смотреть, но не видеть; записывать, но не понимать; фиксировать, но не чувствовать.
Их расположение, однажды замеченное мной, а затем сопоставленное с планом квартала, воспроизводило, хотя и с неточной привязкой, схему распределения водосточных решёток в районе между двумя параллельными улицами, разделёнными бульваром. Было ли это совпадением — я сказать не мог, но и в числе обычных случайностей подобное казалось избыточным по своему структурному весу.
Проходя мимо полки ежедневно, я — точнее, то, что следовало бы обозначить как фиксатор наблюдений, отмечал микроскопическое смещение одной из коробок: с краю, ближе к входной двери, чёрная, чуть тронутая пылью, с заусенцем на нижнем ребре. Смещение было в диапазоне, заметном лишь в сравнении с предыдущей фотографией, сделанной мной, по настоянию привычки, каждое утро, прежде чем я зашторивал окна.
Подоконник в жилой комнате, куда я никого не водил, потому что в этом не было надобности, был выложен стеклянной плиткой, едва заметно колеблющейся под пальцами при сильном нажиме. Поверх плитки лежали три предмета: белый плоский камень, гладкий и слегка изогнутый, металлическая шайба, возможно, элемент водопроводного фитинга, и тонкий прозрачный прямоугольник, по всей вероятности, часть старого слайда. Их порядок не менялся, но на поверхности каждого из них регулярно появлялись новые отпечатки: овальные, линзовидные, чересчур симметричные.
Они были сухими, и всё же с некой едва уловимой влажностью, ускользающей при первом же прикосновении. Откуда брались отпечатки — оставалось непрояснённым, и никакие ночные камеры, установленные мной для фиксации возможной активности, не демонстрировали ничего, кроме того, что было уже очевидно: окна оставались закрытыми, дверные ручки — неподвижны, сквозняки отсутствовали.
Кресло, на котором, как предполагалось, иногда могла сидеть дочь пожилой женщины, в действительности оставалось в девственно нетронутом состоянии. Ворс не изменял направления, в подлокотниках не оседала пыль, характерная для длительного контакта с кожей. Однако в стыке между подушкой и боковиной я однажды обнаружил микроскопическое перо, тонкое и изогнутое, как обломок усика насекомого. Оно не принадлежало ни перьевой подушке, ни домашней птице (в доме птиц не было), ни, как показала моя консультация с энтомологом, известному виду летающих обитателей местности.
Собственно, и сама дочь, в квартире присутствовала не часто. Её появление я фиксировал по косвенным признакам: один раз — по смятой салфетке, другой — по смене положения банки с растворимым кофе, третий — по изменению громкости на радиоприёмнике, чьё текущее состояние сигнализировало о недавнем, но непродолжительном включении.
О её действиях и намерениях я судить не мог, но между этими краткими проявлениями сохранялась одна устойчивая особенность: люк, расположенный в зоне её левого глаза, оставался закрытым, однако вокруг его обода появлялся тончайший налёт, едва заметный, но имеющий постоянную тенденцию к накоплению. На ощупь — шероховатый, при увеличении — кристаллический, не поддающийся растворению в воде, но разрушающийся при воздействии сухого воздуха.
Ни одна из подруг моей матери, с которымы я регулярно вынужден видеться на маминой работе, и которых использую для анализа предоставляемых данных, чтобы совмещать неприятное с полезным, не смогла дать однозначного заключения. Материал не был органическим, не был минеральным, не был синтетическим — он просто был. Суть ответа всегда была одна и та же: "Состав неопределён. Повторная проба невозможна. Сохранить в архиве как N/A."
Ничего, кроме этого, не происходило. Двери не скрипели. Свет не моргал. Запахов не было. Вентиляция работала в штатном режиме. Ковёр не собирал пыль. Поверхности не загрязнялись. За стеклом балкона виднелся привычный ландшафт — антенны, фасады, линии проводов, не подающего признаков дрожания неба.
И всё же каждый вечер, перед тем как зашторивать окна, я останавливался у кассетной полки, сопоставлял фотографию текущего положения коробок с предыдущей, делал метку в журнале, гасил свет и уходил вглубь квартиры, не проверяя люк, не включая радио, не трогая кресло, не задавая вопросов. Потому что ответы, если они вообще имелись, не изменили бы ничего.
Ибо люк, даже будучи закрытым, продолжал присутствовать. А значит — продолжало присутствовать всё остальное, в состоянии потенциального проявления. Мне достаточно было только смотреть, но не видеть; записывать, но не понимать; фиксировать, но не чувствовать.
Кассетная полка, расположенная на внутренней стороне коридорной стены, хотя и не использовалась мной по назначению в течение по крайней мере нескольких лет, была организована с предельной аккуратностью, словно не в целях хранения, но в целях демонстрации моего собственного понимания упорядоченности как явления в себе. Объекты, размещённые на ней — коробки от аудиокассет, некоторые из которых обесцвечены, другие и вовсе без маркировки, — не содержали носителей, а лишь пустоты, аккуратно вымытые, просушенные и возвращённые на места, будто в этом состоянии они сохраняли больше информации, чем могли бы вместить, будучи наполненными.
Их расположение, однажды замеченное мной, а затем сопоставленное с планом квартала, воспроизводило, хотя и с неточной привязкой, схему распределения водосточных решёток в районе между двумя параллельными улицами, разделёнными бульваром. Было ли это совпадением — я сказать не мог, но и в числе обычных случайностей подобное казалось избыточным по своему структурному весу.
Проходя мимо полки ежедневно, я — точнее, то, что следовало бы обозначить как фиксатор наблюдений, отмечал микроскопическое смещение одной из коробок: с краю, ближе к входной двери, чёрная, чуть тронутая пылью, с заусенцем на нижнем ребре. Смещение было в диапазоне, заметном лишь в сравнении с предыдущей фотографией, сделанной мной, по настоянию привычки, каждое утро, прежде чем я зашторивал окна.
Подоконник в жилой комнате, куда я никого не водил, потому что в этом не было надобности, был выложен стеклянной плиткой, едва заметно колеблющейся под пальцами при сильном нажиме. Поверх плитки лежали три предмета: белый плоский камень, гладкий и слегка изогнутый, металлическая шайба, возможно, элемент водопроводного фитинга, и тонкий прозрачный прямоугольник, по всей вероятности, часть старого слайда. Их порядок не менялся, но на поверхности каждого из них регулярно появлялись новые отпечатки: овальные, линзовидные, чересчур симметричные.
Они были сухими, и всё же с некой едва уловимой влажностью, ускользающей при первом же прикосновении. Откуда брались отпечатки — оставалось непрояснённым, и никакие ночные камеры, установленные мной для фиксации возможной активности, не демонстрировали ничего, кроме того, что было уже очевидно: окна оставались закрытыми, дверные ручки — неподвижны, сквозняки отсутствовали.
Кресло, на котором, как предполагалось, иногда могла сидеть дочь пожилой женщины, в действительности оставалось в девственно нетронутом состоянии. Ворс не изменял направления, в подлокотниках не оседала пыль, характерная для длительного контакта с кожей. Однако в стыке между подушкой и боковиной я однажды обнаружил микроскопическое перо, тонкое и изогнутое, как обломок усика насекомого. Оно не принадлежало ни перьевой подушке, ни домашней птице (в доме птиц не было), ни, как показала моя консультация с энтомологом, известному виду летающих обитателей местности.
Собственно, и сама дочь, в квартире присутствовала не часто. Её появление я фиксировал по косвенным признакам: один раз — по смятой салфетке, другой — по смене положения банки с растворимым кофе, третий — по изменению громкости на радиоприёмнике, чьё текущее состояние сигнализировало о недавнем, но непродолжительном включении.
О её действиях и намерениях я судить не мог, но между этими краткими проявлениями сохранялась одна устойчивая особенность: люк, расположенный в зоне её левого глаза, оставался закрытым, однако вокруг его обода появлялся тончайший налёт, едва заметный, но имеющий постоянную тенденцию к накоплению. На ощупь — шероховатый, при увеличении — кристаллический, не поддающийся растворению в воде, но разрушающийся при воздействии сухого воздуха.
Ни одна из подруг моей матери, с которымы я регулярно вынужден видеться на маминой работе, и которых использую для анализа предоставляемых данных, чтобы совмещать неприятное с полезным, не смогла дать однозначного заключения. Материал не был органическим, не был минеральным, не был синтетическим — он просто был. Суть ответа всегда была одна и та же: "Состав неопределён. Повторная проба невозможна. Сохранить в архиве как N/A."
Ничего, кроме этого, не происходило. Двери не скрипели. Свет не моргал. Запахов не было. Вентиляция работала в штатном режиме. Ковёр не собирал пыль. Поверхности не загрязнялись. За стеклом балкона виднелся привычный ландшафт — антенны, фасады, линии проводов, не подающего признаков дрожания неба.
И всё же каждый вечер, перед тем как зашторивать окна, я останавливался у кассетной полки, сопоставлял фотографию текущего положения коробок с предыдущей, делал метку в журнале, гасил свет и уходил вглубь квартиры, не проверяя люк, не включая радио, не трогая кресло, не задавая вопросов. Потому что ответы, если они вообще имелись, не изменили бы ничего.
Ибо люк, даже будучи закрытым, продолжал присутствовать. А значит — продолжало присутствовать всё остальное, в состоянии потенциального проявления. Мне достаточно было только смотреть, но не видеть; записывать, но не понимать; фиксировать, но не чувствовать.
Их расположение, однажды замеченное мной, а затем сопоставленное с планом квартала, воспроизводило, хотя и с неточной привязкой, схему распределения водосточных решёток в районе между двумя параллельными улицами, разделёнными бульваром. Было ли это совпадением — я сказать не мог, но и в числе обычных случайностей подобное казалось избыточным по своему структурному весу.
Проходя мимо полки ежедневно, я — точнее, то, что следовало бы обозначить как фиксатор наблюдений, отмечал микроскопическое смещение одной из коробок: с краю, ближе к входной двери, чёрная, чуть тронутая пылью, с заусенцем на нижнем ребре. Смещение было в диапазоне, заметном лишь в сравнении с предыдущей фотографией, сделанной мной, по настоянию привычки, каждое утро, прежде чем я зашторивал окна.
Подоконник в жилой комнате, куда я никого не водил, потому что в этом не было надобности, был выложен стеклянной плиткой, едва заметно колеблющейся под пальцами при сильном нажиме. Поверх плитки лежали три предмета: белый плоский камень, гладкий и слегка изогнутый, металлическая шайба, возможно, элемент водопроводного фитинга, и тонкий прозрачный прямоугольник, по всей вероятности, часть старого слайда. Их порядок не менялся, но на поверхности каждого из них регулярно появлялись новые отпечатки: овальные, линзовидные, чересчур симметричные.
Они были сухими, и всё же с некой едва уловимой влажностью, ускользающей при первом же прикосновении. Откуда брались отпечатки — оставалось непрояснённым, и никакие ночные камеры, установленные мной для фиксации возможной активности, не демонстрировали ничего, кроме того, что было уже очевидно: окна оставались закрытыми, дверные ручки — неподвижны, сквозняки отсутствовали.
Кресло, на котором, как предполагалось, иногда могла сидеть дочь пожилой женщины, в действительности оставалось в девственно нетронутом состоянии. Ворс не изменял направления, в подлокотниках не оседала пыль, характерная для длительного контакта с кожей. Однако в стыке между подушкой и боковиной я однажды обнаружил микроскопическое перо, тонкое и изогнутое, как обломок усика насекомого. Оно не принадлежало ни перьевой подушке, ни домашней птице (в доме птиц не было), ни, как показала моя консультация с энтомологом, известному виду летающих обитателей местности.
Собственно, и сама дочь, в квартире присутствовала не часто. Её появление я фиксировал по косвенным признакам: один раз — по смятой салфетке, другой — по смене положения банки с растворимым кофе, третий — по изменению громкости на радиоприёмнике, чьё текущее состояние сигнализировало о недавнем, но непродолжительном включении.
О её действиях и намерениях я судить не мог, но между этими краткими проявлениями сохранялась одна устойчивая особенность: люк, расположенный в зоне её левого глаза, оставался закрытым, однако вокруг его обода появлялся тончайший налёт, едва заметный, но имеющий постоянную тенденцию к накоплению. На ощупь — шероховатый, при увеличении — кристаллический, не поддающийся растворению в воде, но разрушающийся при воздействии сухого воздуха.
Ни одна из подруг моей матери, с которымы я регулярно вынужден видеться на маминой работе, и которых использую для анализа предоставляемых данных, чтобы совмещать неприятное с полезным, не смогла дать однозначного заключения. Материал не был органическим, не был минеральным, не был синтетическим — он просто был. Суть ответа всегда была одна и та же: "Состав неопределён. Повторная проба невозможна. Сохранить в архиве как N/A."
Ничего, кроме этого, не происходило. Двери не скрипели. Свет не моргал. Запахов не было. Вентиляция работала в штатном режиме. Ковёр не собирал пыль. Поверхности не загрязнялись. За стеклом балкона виднелся привычный ландшафт — антенны, фасады, линии проводов, не подающего признаков дрожания неба.
И всё же каждый вечер, перед тем как зашторивать окна, я останавливался у кассетной полки, сопоставлял фотографию текущего положения коробок с предыдущей, делал метку в журнале, гасил свет и уходил вглубь квартиры, не проверяя люк, не включая радио, не трогая кресло, не задавая вопросов. Потому что ответы, если они вообще имелись, не изменили бы ничего.
Ибо люк, даже будучи закрытым, продолжал присутствовать. А значит — продолжало присутствовать всё остальное, в состоянии потенциального проявления. Мне достаточно было только смотреть, но не видеть; записывать, но не понимать; фиксировать, но не чувствовать.
Я провёл в своей комнате, которую прежде описал бы как условно жилую, хотя и об этом суждении теперь не решился бы говорить с уверенностью, столько времени, что потеря хронологического измерения в ней стала не результатом отсутствия окон или часов, а скорее продуктом чрезмерного наличия слишком большого количества устойчиво повторяющихся и при этом едва различающихся по форме, материалу и назначению предметов, чьё функциональное назначение либо было снято, либо подменено другой, неочевидной ролью. Так, например, на дальней от входа стене, почти незаметно вдавленной в фактуру обоев под имитацией древесной структуры средней плотности, размещался щиток — не то распределительный, не то декоративный — снабжённый замком с утопленной головкой, повернуть которую можно было, только использовав инструмент с необычным сечением — не шестигранник, не торкс, а, возможно, вообще нечто, не предназначенное для вмешательства извне.
В том месте, где другие сочли бы уместным разместить диван, стояла конструкция, напоминающая часть мебельного каркаса, собранного не до конца или разобранного намеренно, с целью придания ей вида незавершённости, как бы подчеркивающей переходный статус самой комнаты: не столько жилой, сколько инвентарной, но с элементами, наводящими на мысль о временно утраченной, а возможно, и вовсе несуществовавшей интимности.
Нижняя часть стены у плинтуса имела нарост из светло-серого пластика с изломом вдоль оси симметрии, что при ближайшем рассмотрении оказался не трещиной, как мне первоначально показалось, а тончайшим швом, разделяющим два, на первый взгляд, идентичных сегмента — по цвету, по фактуре, по форме сопряжения с поверхностью стены — но с едва заметной разницей в степени отражения рассеянного света при изменении угла зрения, особенно в предзакатные часы, когда лучи, проникающие сквозь стеклоблок над дверью, описывали в полутени почти перпендикулярную траекторию. В том месте, где, по представлениям большинства, могла бы находиться розетка, обнаружился не включающийся в общую схему коммуникаций элемент, состоящий из четырёх одинаково отформованных, но чуть по-разному смонтированных плат из полупрозрачного стеклопластика, соединённых между собой кабелями, уходящими внутрь стены, без возможности отследить их трассировку. Поверхность этих плат была покрыта сетью микроскопических следов — не то царапин, не то отложений органического происхождения, в узорах которых, при определённом угле наклона и свете, можно было различить фрагмент, напомнивший мне строение сот — но не правильных, шестиугольных, а асимметричных, будто деформированных под давлением, но сохранивших внутреннюю упорядоченность.
Особенное внимание моё привлекла доселе незаметная консоль, встроенная в торец подоконника, на уровне колена, где, под матовым стеклом, медленно перемещались участки конденсата, слишком локализованные, чтобы быть продуктом общего перепада температур, и слишком устойчивые, чтобы списать их на сквозняк. Один из них — вытянутый в форме овала — исчезал каждый раз, стоило мне прислониться к подоконнику рукой, и появлялся вновь, спустя время, уже в чуть изменённой конфигурации. Это, казалось, не имело смысла. Однако со временем я начал подозревать, что в последовательности этих изменений присутствует некий модульный цикл, подобный тем, что используются в системах обратной связи с временными задержками.
Пыль, покрывавшая края напольного плинтуса, представляла собой особый интерес — не из-за её плотности или цвета, а по причине отсутствия равномерности в распределении: на участке вблизи вентиляционного отверстия, обрамлённого узкой латунной решёткой, она формировала эллиптическое пятно, где по окружности, в зоне между внутренним и внешним радиусами, можно было различить едва уловимые углубления, словно оставленные микроскопическими конечностями, и при этом такие, что ни один известный мне бытовой или энтомологический инструмент их не мог бы сымитировать без оставления характерных вторичных следов.
Когда я поднял голову, взгляд мой остановился на деревянной панели, расположенной под потолком, над дверным проёмом. С первого взгляда — обычный декоративный элемент, но при продолжительном изучении — особенно с учётом освещения от настенного бра, дающего свет, близкий к спектру флуоресцентных ламп низкого давления — стали проступать линии, напоминающие трассы микросхем, но не ведущие ни к какому разъёму или контроллеру, а как бы замкнутые сами на себя, образующие петлю, чьё назначение я не мог определить без помощи какого-нибудь соотвтствующего прибора, которого у меня, разумеется, не было. При этом одна из линий, в месте своего изгиба, имела потемнение, едва заметное, словно пятно, оставленное растворённым воском, но не расплывшееся, а застывшее в строго определённой геометрии.
Я решил сесть, чтобы зафиксировать наблюдаемое в последовательной записи, но стул, на который я собирался опуститься, внезапно оказался чуть повернут относительно своей привычной оси. Это движение — смещение в пределах нескольких миллиметров, если не меньше — не было замечено мной в момент входа, и я был уверен, что сам его не перемещал. Поверхность сиденья — текстиль с волокнами синтетического происхождения — имела микроскопические выемки, как если бы по ней с определённой регулярностью двигались крошечные тела, оставляющие на сгибах материала след, едва различимый, но повторяющийся по форме в определённом ритме. Поверхностное натяжение ткани в местах изгибов говорило о движении, не сопровождаемом весом, но сопровождаемом теплом, распространяющимся с характерной задержкой, как это бывает при неравномерной теплопроводности по касательной.
Я не слышал звуков, не ощущал запахов, но каждый раз, когда взгляд мой, казалось, задерживался на каком-либо из участков комнаты дольше, чем того требовал функциональный интерес, я чувствовал, как в поле зрения, на периферии, в том секторе, что не попадает под прямой контроль глаза, начинались процессы — не то движение, не то перестройка — и стоило мне резко перевести взгляд, всё замирало, будто мир прерывал акт исполнения, заранее предчувствуя мой контроль.
И вот тогда — не сразу, не внезапно, а как бы по накоплению, по малозаметному нарастанию согласованных деталей — пришло не ощущение, нет, а скорее вывод, полученный путём исключения: то, что я считал покинутым, обезличенным, давно умершим фрагментом несостоявшегося быта, на самом деле продолжает функционировать — но в режиме, не совпадающем с человеческим восприятием времени, движения, логики и даже — возможно — структуры материи.
Пчела, о которой я некогда имел смелость думать как о метафоре, теперь стала представляться мне чем-то гораздо более существенным — не в смысле размера, формы или мотивации, но в смысле модели существования, в которой мои инструменты наблюдения не годились, а потому её присутствие могло лишь индуктивно реконструироваться по тем самым вторичным, неопределённым, но устойчивым признакам, среди которых особенно важными оказались: постоянная перестройка поверхностей, микротрещины на резиновых уплотнителях и своеобразная динамика оседания пыли.
В том месте, где другие сочли бы уместным разместить диван, стояла конструкция, напоминающая часть мебельного каркаса, собранного не до конца или разобранного намеренно, с целью придания ей вида незавершённости, как бы подчеркивающей переходный статус самой комнаты: не столько жилой, сколько инвентарной, но с элементами, наводящими на мысль о временно утраченной, а возможно, и вовсе несуществовавшей интимности.
Нижняя часть стены у плинтуса имела нарост из светло-серого пластика с изломом вдоль оси симметрии, что при ближайшем рассмотрении оказался не трещиной, как мне первоначально показалось, а тончайшим швом, разделяющим два, на первый взгляд, идентичных сегмента — по цвету, по фактуре, по форме сопряжения с поверхностью стены — но с едва заметной разницей в степени отражения рассеянного света при изменении угла зрения, особенно в предзакатные часы, когда лучи, проникающие сквозь стеклоблок над дверью, описывали в полутени почти перпендикулярную траекторию. В том месте, где, по представлениям большинства, могла бы находиться розетка, обнаружился не включающийся в общую схему коммуникаций элемент, состоящий из четырёх одинаково отформованных, но чуть по-разному смонтированных плат из полупрозрачного стеклопластика, соединённых между собой кабелями, уходящими внутрь стены, без возможности отследить их трассировку. Поверхность этих плат была покрыта сетью микроскопических следов — не то царапин, не то отложений органического происхождения, в узорах которых, при определённом угле наклона и свете, можно было различить фрагмент, напомнивший мне строение сот — но не правильных, шестиугольных, а асимметричных, будто деформированных под давлением, но сохранивших внутреннюю упорядоченность.
Особенное внимание моё привлекла доселе незаметная консоль, встроенная в торец подоконника, на уровне колена, где, под матовым стеклом, медленно перемещались участки конденсата, слишком локализованные, чтобы быть продуктом общего перепада температур, и слишком устойчивые, чтобы списать их на сквозняк. Один из них — вытянутый в форме овала — исчезал каждый раз, стоило мне прислониться к подоконнику рукой, и появлялся вновь, спустя время, уже в чуть изменённой конфигурации. Это, казалось, не имело смысла. Однако со временем я начал подозревать, что в последовательности этих изменений присутствует некий модульный цикл, подобный тем, что используются в системах обратной связи с временными задержками.
Пыль, покрывавшая края напольного плинтуса, представляла собой особый интерес — не из-за её плотности или цвета, а по причине отсутствия равномерности в распределении: на участке вблизи вентиляционного отверстия, обрамлённого узкой латунной решёткой, она формировала эллиптическое пятно, где по окружности, в зоне между внутренним и внешним радиусами, можно было различить едва уловимые углубления, словно оставленные микроскопическими конечностями, и при этом такие, что ни один известный мне бытовой или энтомологический инструмент их не мог бы сымитировать без оставления характерных вторичных следов.
Когда я поднял голову, взгляд мой остановился на деревянной панели, расположенной под потолком, над дверным проёмом. С первого взгляда — обычный декоративный элемент, но при продолжительном изучении — особенно с учётом освещения от настенного бра, дающего свет, близкий к спектру флуоресцентных ламп низкого давления — стали проступать линии, напоминающие трассы микросхем, но не ведущие ни к какому разъёму или контроллеру, а как бы замкнутые сами на себя, образующие петлю, чьё назначение я не мог определить без помощи какого-нибудь соотвтствующего прибора, которого у меня, разумеется, не было. При этом одна из линий, в месте своего изгиба, имела потемнение, едва заметное, словно пятно, оставленное растворённым воском, но не расплывшееся, а застывшее в строго определённой геометрии.
Я решил сесть, чтобы зафиксировать наблюдаемое в последовательной записи, но стул, на который я собирался опуститься, внезапно оказался чуть повернут относительно своей привычной оси. Это движение — смещение в пределах нескольких миллиметров, если не меньше — не было замечено мной в момент входа, и я был уверен, что сам его не перемещал. Поверхность сиденья — текстиль с волокнами синтетического происхождения — имела микроскопические выемки, как если бы по ней с определённой регулярностью двигались крошечные тела, оставляющие на сгибах материала след, едва различимый, но повторяющийся по форме в определённом ритме. Поверхностное натяжение ткани в местах изгибов говорило о движении, не сопровождаемом весом, но сопровождаемом теплом, распространяющимся с характерной задержкой, как это бывает при неравномерной теплопроводности по касательной.
Я не слышал звуков, не ощущал запахов, но каждый раз, когда взгляд мой, казалось, задерживался на каком-либо из участков комнаты дольше, чем того требовал функциональный интерес, я чувствовал, как в поле зрения, на периферии, в том секторе, что не попадает под прямой контроль глаза, начинались процессы — не то движение, не то перестройка — и стоило мне резко перевести взгляд, всё замирало, будто мир прерывал акт исполнения, заранее предчувствуя мой контроль.
И вот тогда — не сразу, не внезапно, а как бы по накоплению, по малозаметному нарастанию согласованных деталей — пришло не ощущение, нет, а скорее вывод, полученный путём исключения: то, что я считал покинутым, обезличенным, давно умершим фрагментом несостоявшегося быта, на самом деле продолжает функционировать — но в режиме, не совпадающем с человеческим восприятием времени, движения, логики и даже — возможно — структуры материи.
Пчела, о которой я некогда имел смелость думать как о метафоре, теперь стала представляться мне чем-то гораздо более существенным — не в смысле размера, формы или мотивации, но в смысле модели существования, в которой мои инструменты наблюдения не годились, а потому её присутствие могло лишь индуктивно реконструироваться по тем самым вторичным, неопределённым, но устойчивым признакам, среди которых особенно важными оказались: постоянная перестройка поверхностей, микротрещины на резиновых уплотнителях и своеобразная динамика оседания пыли.
Я провёл в своей комнате, которую прежде описал бы как условно жилую, хотя и об этом суждении теперь не решился бы говорить с уверенностью, столько времени, что потеря хронологического измерения в ней стала не результатом отсутствия окон или часов, а скорее продуктом чрезмерного наличия слишком большого количества устойчиво повторяющихся и при этом едва различающихся по форме, материалу и назначению предметов, чьё функциональное назначение либо было снято, либо подменено другой, неочевидной ролью. Так, например, на дальней от входа стене, почти незаметно вдавленной в фактуру обоев под имитацией древесной структуры средней плотности, размещался щиток — не то распределительный, не то декоративный — снабжённый замком с утопленной головкой, повернуть которую можно было, только использовав инструмент с необычным сечением — не шестигранник, не торкс, а, возможно, вообще нечто, не предназначенное для вмешательства извне.
В том месте, где другие сочли бы уместным разместить диван, стояла конструкция, напоминающая часть мебельного каркаса, собранного не до конца или разобранного намеренно, с целью придания ей вида незавершённости, как бы подчеркивающей переходный статус самой комнаты: не столько жилой, сколько инвентарной, но с элементами, наводящими на мысль о временно утраченной, а возможно, и вовсе несуществовавшей интимности.
Нижняя часть стены у плинтуса имела нарост из светло-серого пластика с изломом вдоль оси симметрии, что при ближайшем рассмотрении оказался не трещиной, как мне первоначально показалось, а тончайшим швом, разделяющим два, на первый взгляд, идентичных сегмента — по цвету, по фактуре, по форме сопряжения с поверхностью стены — но с едва заметной разницей в степени отражения рассеянного света при изменении угла зрения, особенно в предзакатные часы, когда лучи, проникающие сквозь стеклоблок над дверью, описывали в полутени почти перпендикулярную траекторию. В том месте, где, по представлениям большинства, могла бы находиться розетка, обнаружился не включающийся в общую схему коммуникаций элемент, состоящий из четырёх одинаково отформованных, но чуть по-разному смонтированных плат из полупрозрачного стеклопластика, соединённых между собой кабелями, уходящими внутрь стены, без возможности отследить их трассировку. Поверхность этих плат была покрыта сетью микроскопических следов — не то царапин, не то отложений органического происхождения, в узорах которых, при определённом угле наклона и свете, можно было различить фрагмент, напомнивший мне строение сот — но не правильных, шестиугольных, а асимметричных, будто деформированных под давлением, но сохранивших внутреннюю упорядоченность.
Особенное внимание моё привлекла доселе незаметная консоль, встроенная в торец подоконника, на уровне колена, где, под матовым стеклом, медленно перемещались участки конденсата, слишком локализованные, чтобы быть продуктом общего перепада температур, и слишком устойчивые, чтобы списать их на сквозняк. Один из них — вытянутый в форме овала — исчезал каждый раз, стоило мне прислониться к подоконнику рукой, и появлялся вновь, спустя время, уже в чуть изменённой конфигурации. Это, казалось, не имело смысла. Однако со временем я начал подозревать, что в последовательности этих изменений присутствует некий модульный цикл, подобный тем, что используются в системах обратной связи с временными задержками.
Пыль, покрывавшая края напольного плинтуса, представляла собой особый интерес — не из-за её плотности или цвета, а по причине отсутствия равномерности в распределении: на участке вблизи вентиляционного отверстия, обрамлённого узкой латунной решёткой, она формировала эллиптическое пятно, где по окружности, в зоне между внутренним и внешним радиусами, можно было различить едва уловимые углубления, словно оставленные микроскопическими конечностями, и при этом такие, что ни один известный мне бытовой или энтомологический инструмент их не мог бы сымитировать без оставления характерных вторичных следов.
Когда я поднял голову, взгляд мой остановился на деревянной панели, расположенной под потолком, над дверным проёмом. С первого взгляда — обычный декоративный элемент, но при продолжительном изучении — особенно с учётом освещения от настенного бра, дающего свет, близкий к спектру флуоресцентных ламп низкого давления — стали проступать линии, напоминающие трассы микросхем, но не ведущие ни к какому разъёму или контроллеру, а как бы замкнутые сами на себя, образующие петлю, чьё назначение я не мог определить без помощи какого-нибудь соотвтствующего прибора, которого у меня, разумеется, не было. При этом одна из линий, в месте своего изгиба, имела потемнение, едва заметное, словно пятно, оставленное растворённым воском, но не расплывшееся, а застывшее в строго определённой геометрии.
Я решил сесть, чтобы зафиксировать наблюдаемое в последовательной записи, но стул, на который я собирался опуститься, внезапно оказался чуть повернут относительно своей привычной оси. Это движение — смещение в пределах нескольких миллиметров, если не меньше — не было замечено мной в момент входа, и я был уверен, что сам его не перемещал. Поверхность сиденья — текстиль с волокнами синтетического происхождения — имела микроскопические выемки, как если бы по ней с определённой регулярностью двигались крошечные тела, оставляющие на сгибах материала след, едва различимый, но повторяющийся по форме в определённом ритме. Поверхностное натяжение ткани в местах изгибов говорило о движении, не сопровождаемом весом, но сопровождаемом теплом, распространяющимся с характерной задержкой, как это бывает при неравномерной теплопроводности по касательной.
Я не слышал звуков, не ощущал запахов, но каждый раз, когда взгляд мой, казалось, задерживался на каком-либо из участков комнаты дольше, чем того требовал функциональный интерес, я чувствовал, как в поле зрения, на периферии, в том секторе, что не попадает под прямой контроль глаза, начинались процессы — не то движение, не то перестройка — и стоило мне резко перевести взгляд, всё замирало, будто мир прерывал акт исполнения, заранее предчувствуя мой контроль.
И вот тогда — не сразу, не внезапно, а как бы по накоплению, по малозаметному нарастанию согласованных деталей — пришло не ощущение, нет, а скорее вывод, полученный путём исключения: то, что я считал покинутым, обезличенным, давно умершим фрагментом несостоявшегося быта, на самом деле продолжает функционировать — но в режиме, не совпадающем с человеческим восприятием времени, движения, логики и даже — возможно — структуры материи.
Пчела, о которой я некогда имел смелость думать как о метафоре, теперь стала представляться мне чем-то гораздо более существенным — не в смысле размера, формы или мотивации, но в смысле модели существования, в которой мои инструменты наблюдения не годились, а потому её присутствие могло лишь индуктивно реконструироваться по тем самым вторичным, неопределённым, но устойчивым признакам, среди которых особенно важными оказались: постоянная перестройка поверхностей, микротрещины на резиновых уплотнителях и своеобразная динамика оседания пыли.
В том месте, где другие сочли бы уместным разместить диван, стояла конструкция, напоминающая часть мебельного каркаса, собранного не до конца или разобранного намеренно, с целью придания ей вида незавершённости, как бы подчеркивающей переходный статус самой комнаты: не столько жилой, сколько инвентарной, но с элементами, наводящими на мысль о временно утраченной, а возможно, и вовсе несуществовавшей интимности.
Нижняя часть стены у плинтуса имела нарост из светло-серого пластика с изломом вдоль оси симметрии, что при ближайшем рассмотрении оказался не трещиной, как мне первоначально показалось, а тончайшим швом, разделяющим два, на первый взгляд, идентичных сегмента — по цвету, по фактуре, по форме сопряжения с поверхностью стены — но с едва заметной разницей в степени отражения рассеянного света при изменении угла зрения, особенно в предзакатные часы, когда лучи, проникающие сквозь стеклоблок над дверью, описывали в полутени почти перпендикулярную траекторию. В том месте, где, по представлениям большинства, могла бы находиться розетка, обнаружился не включающийся в общую схему коммуникаций элемент, состоящий из четырёх одинаково отформованных, но чуть по-разному смонтированных плат из полупрозрачного стеклопластика, соединённых между собой кабелями, уходящими внутрь стены, без возможности отследить их трассировку. Поверхность этих плат была покрыта сетью микроскопических следов — не то царапин, не то отложений органического происхождения, в узорах которых, при определённом угле наклона и свете, можно было различить фрагмент, напомнивший мне строение сот — но не правильных, шестиугольных, а асимметричных, будто деформированных под давлением, но сохранивших внутреннюю упорядоченность.
Особенное внимание моё привлекла доселе незаметная консоль, встроенная в торец подоконника, на уровне колена, где, под матовым стеклом, медленно перемещались участки конденсата, слишком локализованные, чтобы быть продуктом общего перепада температур, и слишком устойчивые, чтобы списать их на сквозняк. Один из них — вытянутый в форме овала — исчезал каждый раз, стоило мне прислониться к подоконнику рукой, и появлялся вновь, спустя время, уже в чуть изменённой конфигурации. Это, казалось, не имело смысла. Однако со временем я начал подозревать, что в последовательности этих изменений присутствует некий модульный цикл, подобный тем, что используются в системах обратной связи с временными задержками.
Пыль, покрывавшая края напольного плинтуса, представляла собой особый интерес — не из-за её плотности или цвета, а по причине отсутствия равномерности в распределении: на участке вблизи вентиляционного отверстия, обрамлённого узкой латунной решёткой, она формировала эллиптическое пятно, где по окружности, в зоне между внутренним и внешним радиусами, можно было различить едва уловимые углубления, словно оставленные микроскопическими конечностями, и при этом такие, что ни один известный мне бытовой или энтомологический инструмент их не мог бы сымитировать без оставления характерных вторичных следов.
Когда я поднял голову, взгляд мой остановился на деревянной панели, расположенной под потолком, над дверным проёмом. С первого взгляда — обычный декоративный элемент, но при продолжительном изучении — особенно с учётом освещения от настенного бра, дающего свет, близкий к спектру флуоресцентных ламп низкого давления — стали проступать линии, напоминающие трассы микросхем, но не ведущие ни к какому разъёму или контроллеру, а как бы замкнутые сами на себя, образующие петлю, чьё назначение я не мог определить без помощи какого-нибудь соотвтствующего прибора, которого у меня, разумеется, не было. При этом одна из линий, в месте своего изгиба, имела потемнение, едва заметное, словно пятно, оставленное растворённым воском, но не расплывшееся, а застывшее в строго определённой геометрии.
Я решил сесть, чтобы зафиксировать наблюдаемое в последовательной записи, но стул, на который я собирался опуститься, внезапно оказался чуть повернут относительно своей привычной оси. Это движение — смещение в пределах нескольких миллиметров, если не меньше — не было замечено мной в момент входа, и я был уверен, что сам его не перемещал. Поверхность сиденья — текстиль с волокнами синтетического происхождения — имела микроскопические выемки, как если бы по ней с определённой регулярностью двигались крошечные тела, оставляющие на сгибах материала след, едва различимый, но повторяющийся по форме в определённом ритме. Поверхностное натяжение ткани в местах изгибов говорило о движении, не сопровождаемом весом, но сопровождаемом теплом, распространяющимся с характерной задержкой, как это бывает при неравномерной теплопроводности по касательной.
Я не слышал звуков, не ощущал запахов, но каждый раз, когда взгляд мой, казалось, задерживался на каком-либо из участков комнаты дольше, чем того требовал функциональный интерес, я чувствовал, как в поле зрения, на периферии, в том секторе, что не попадает под прямой контроль глаза, начинались процессы — не то движение, не то перестройка — и стоило мне резко перевести взгляд, всё замирало, будто мир прерывал акт исполнения, заранее предчувствуя мой контроль.
И вот тогда — не сразу, не внезапно, а как бы по накоплению, по малозаметному нарастанию согласованных деталей — пришло не ощущение, нет, а скорее вывод, полученный путём исключения: то, что я считал покинутым, обезличенным, давно умершим фрагментом несостоявшегося быта, на самом деле продолжает функционировать — но в режиме, не совпадающем с человеческим восприятием времени, движения, логики и даже — возможно — структуры материи.
Пчела, о которой я некогда имел смелость думать как о метафоре, теперь стала представляться мне чем-то гораздо более существенным — не в смысле размера, формы или мотивации, но в смысле модели существования, в которой мои инструменты наблюдения не годились, а потому её присутствие могло лишь индуктивно реконструироваться по тем самым вторичным, неопределённым, но устойчивым признакам, среди которых особенно важными оказались: постоянная перестройка поверхностей, микротрещины на резиновых уплотнителях и своеобразная динамика оседания пыли.